О совести. Проф. Иван Ильин.
Возможно ли, чтобы великая душа не имела совести —
самого существа всех действительных душ, великих и малых? (Карлейль).
1. УТРАТА
Людям было бы легче уразуметь закон внутренней свободы и сравнительную условность внешней и политической свободы, если бы они чаще и радостнее прислушивались к тому, что обычно называется «голосом совести». Ибо человек, переживая это изумительное, таинственное душевное состояние, осуществляет внутреннюю, духовную свободу в таком глубоком и целостном виде, что ему невольно открываются глаза на его подлинную природу: он сам становится духовно свободным в этот момент и начинает постигать эту свободу уже не с чужих слов, не одним отвлеченным рассудком или воображением, но собственным, удостоверенным опытом, главным и драгоценнейшим источником всякого познания. Мало того, человек, верно переживший совестный акт, завоевывает себе доступ в сферу, где долг не тягостен, где дисциплина слагается сама собою, где инстинкт примиряется с духом, где живут любовь и религиозная вера.
Совесть есть один из чудеснейших даров Божиих, полученных нами от Него. Это как бы сама Божия сила, раскрывающаяся в нас в качестве нашей собственной глубочайшей сущности. То, на что указывает нам совесть, к чему она зовет, о чем она нам вещает, есть нравственно-совершенное; не «самое приятное», не «самое полезное», не «самое целесообразное» и т. п., но нравственно-лучшее, совершенное, согласно тому, как указано в Евангелии: «будьте совершенны, как совершенен Отец ваш Небесный» (Мтф. 5, 48).
Однако говоря так о совести, я разумею не то, что нередко обозначают этим словом в повседневной жизни. Я разумею живую и не урезанную расчетом христианскую совесть, озаренную и просвещенную Христом, верную Ему и окрепшую на Его заветах. В согласии с некоторыми отцами Церкви, можно было бы утверждать, что и в языческом мире, до Христа, были великие и чистые души, которые как бы предчувствовали глагол христианской нравственности, носили его в глубине своего сердца и своей мудрой воли, и внимали ему чутко, и во многом верно (таковы Конфуций, Лаотзе, Будда, Зороастр, Сократ и нек. другие). Это было как бы «естественное» откровение. Но истинное и совершенное откровение пришло после них из чистого и божественного источника; оно было дано для того, чтобы очистить все до глубины, чтобы потрясти и оживить человеческое сердце, растопить застывшую в нем тысячелетнюю льдину, умилить человеческую жестокость и открыть людям доступ к духовному акту совести во всей его чистоте и совершенстве. Здесь и было заложено начало христианской совести.
Нельзя отрицать того, что совесть присуща человеку, так сказать, «от природы». Надо также признать, что вряд ли есть на свете человек, который не носил бы в душе своей ее голоса, — пусть в самом первобытном, скрытом виде, так, как если бы совесть изредка стучалась у его двери или тишайшим голосом взывала к нему из глубины, или вдруг озаряла своим лучом его настроения и злодейства. Во всяком случае, тот, кто стал бы утверждать, что на свете есть люди совершенно и окончательно бессовестные, поставил бы перед собою очень трудную задачу. Он должен был бы сам быть настоящим художником совестного акта, как бы мастером и учителем совести; он должен был бы хорошо знать все возможные формы ее проявления; и затем ему пришлось бы вступить в общение с тем, у кого он отрицает наличность совести, и испытать на нем все возможные способы духовного общения, исследования и удостоверения, прежде чем объявить свой окончательный приговор. Но опыт его вряд ли удался бы ему и притом не только в силу формально-логических оснований, согласно коим нельзя умозаключать от «ненахождения» к «небытию» или от «отсутствия» к «невозможности» чего-нибудь, но в силу оснований содержательных и предметных. Тот, кто возьмется за такое дело — исследовать и установить наличность или отсутствие совести у другого человека и приступить к нему мудро и искусно, — тот, наверное, испытает и подтвердит то, что каждый христианский воспитатель и духовник испытал и отметил не раз в своей жизни, а именно: в этих испытующих беседах, полных христианской любви, проповеднического искусства и живой доказательной действенности (т.е., напр., при совместно совершаемых поступках!),—человек, с виду совершенно бессовестный, начнет постепенно обнаруживать такие состояния, делать такие высказывания, как если бы совесть медленно начинала пробуждаться в нем от давнего и крепкого сна или как если бы серые стены повседневной пошлости, черствости и себялюбия, забот и опасений стали обнаруживать некие светоиспускающие трещины; как если бы и для этого черствого, злого, жестоковыйного человека пробил час пробуждения к духовности, любви и доброте. Здесь обстоит так, как и во всей сфере духа; кто умеет вести раскопки, тот находит; кто верно взывает, тот получает ответ; кто носит в себе живую силу совести, тот сумеет отыскать в своем ближнем — будь он совсем мрачен и ожесточен душою — искру священного огня, а может быть, раздуть ее так, чтобы она породила живое пламя. Для того, чтобы привести бессовестного человека к покаянию и обращению, необходимо, конечно, истинное искусство; но прежде всего для этого необходимо, чтобы сам обращающий не «проповедовал» отвлеченно, исходя из своей черствости, сухости и пошлости, но взывал бы, исходя из собственного жизненного пламени, уверенно и властно, действуя и как бы заклиная, зажигая огонь в чужом сердце. Тот, кто рассуждает без любви, без веры и огня, кто сам не переживает поистине потрясающую силу совести и не отдается ей, не подчиняется ее действию,— тот носит в душе как бы мертвую пустыню, и его мертвый голос не вызовет ничего, кроме мертвого отголоска из расстилающейся перед ним пустыни. Только живое родит жизнь; дух пробуждается только на зов духа; какой любви может научить нелюбящий? как может неискренний вызвать искру в угасшей душе? А совесть есть сама жизнь и дух, и любовь, и искренность: сила страшная, и чистая, и божественная…
Беда современного человечества состоит в том, что оно как бы разучилось переживать совестный акт и отдаваться ему, что весь его «ум» и вся его «образованность» есть мертвое и отвлеченное действие рассудка, недурно соображающего о «целесообразности» разных средств, но ничего не разумеющего в вопросе, о священных целях жизни. Беда в том, что современный человек научился «относиться критически» к священной, иррациональной глубине совести, ограждать себя от его голоса и иронически подсмеиваться над совестными людьми. Среди современной интеллигенции царит не высказываемое, но молчаливо подразумевающееся и все более укореняющееся воззрение, будто «умному» человеку, собственно говоря, решительно нечего делать с совестью; у него много других дел поважнее; ему надо приспособиться к сложным законам общественности, хозяйственности и политики для того, чтобы научиться комбинировать эти законы в свою собственную пользу и на этом построить свое благополучие; жизнь становится все сложнее и труднее, борьба за существование требует все большего внимания и напряжения..; при чем здесь «совесть»? что она может дать, кроме новых и притом бесплодных осложнений и забот? пускай над ней возятся люди «сентиментальные», «глупые» и не приспособленные к реальной жизни, а им, «умным», — не до того… Хорошо еще, если такой человек однажды — он и сам не знает, откуда это берется и как он этому поддается, — начнет беспокоиться от каких-то странных внутренних «укоров», которые могут превратиться и в настоящие «угрызения» (а может быть, это только «нервы» начинают «пошаливать»?!.): ибо все-таки эти угрызения и муки означают, что и его великолепный, все предусмотревший ум, интересовавшийся доселе только одной целесообразностью, имеет свой предел и что его живая душа не исчерпывается ни этим умом, ни его самодовольством…
Христианская совесть, этот драгоценный и благодатный дар христианского откровения, как бы смолкла за последние века европейского просвещения и особенно за последний век капиталистического расцвета. А это указывает на то, что «просвещенному» и безрелигиозному человеку наших дней предстоит вступить на путь больших страданий и потрясений. Ибо совесть не есть какое-то сверхдолжное и недоступное обыкновенному человеку дело «праведника» или «отшельника», ненужное рядовому человеку и бесполезное для верхнего, ведущего социального слоя. Напротив, совесть нужна каждому человеку, и не только в великие, поворотные моменты его жизни, но и в ежедневных делах и в обыденных отношениях; и то, что совсем не тронуто ее лучом, оказывается не только недоброкачественным в смысле духовной ценности, но и жизненно не прочным, не крепким, в высшей степени подверженным распаду и в личной, и в общественной жизни.
Совесть есть живая и цельная воля к совершенному, поэтому там, где отмирает эта воля, качественность становится безразличной для человека и начинает уходить из жизни; все начинает делаться «недобросовестно», все снижается, обесценивается, становится никому не нужным: от научного исследования до фабричного продукта, от преподавания в школе до ухода за скотом, от канцелярии чиновника до уборки улиц.
Совесть есть первый и глубочайший источник чувства ответственности, поэтому там, где это чувство угасает, воцаряется всеобщее безразличие к результату труда и творчества; что же могут создать безответственный судья, политик, врач, офицер, инженер, кондуктор и пахарь?
Совесть есть основной акт внутреннего самоосвобождения, поэтому там, где этот акт исчезает из жизни, внешняя свобода теряет свой смысл, а политическая свобода начинает извращаться, человек теряет доступ к свободной лояльности, и ему остается только две возможности в жизни: или повиноваться законам из корысти и страха, уподобляясь лукавому и неверному рабу, или не повиноваться законам, всячески изощряясь в безнаказанном правонарушении и уподобляясь непойманному преступнику.
Совесть есть живой и могущественный источник справедливости; поэтому там, где ее лучи уходят из жизни, человек теряет как бы душевный орган для справедливости и вкус к ней; во что же превратится жизнь в обществе, где этот орган и этот вкус атрофированы? что за суд сложится в этой стране? что за чиновничество? что за торговля? какую жизнь поведет богатый слой общества? какая эксплуатация низших классов водворится в этой стране? какое справедливое негодование начнет накаливаться в низах? какая революционная опасность повиснет над государством?
Наконец, во всяком жизненном деле, где личное своекорыстие сталкивается с интересом дела, службы, предмета, совесть является главною силою, побуждающею человека к предметному поведению; поэтому там, где совесть вытравляется из жизни, ослабевает чувство долга, расшатывается дисциплина, гаснет чувство верности, исчезает из жизни начало служения; повсюду воцаряются продажность, взяточничество, измена и дезертирство; все превращается в бесстыдное торжище, и жизнь становится невозможной…
Вот почему я утверждаю, что совесть есть не только источник праведности и святости, но и живая основа элементарно упорядоченной или тем более расцветающей культурной жизни. Совесть есть то светящееся лоно, из которого исходят, пронизывая всю жизнь, лучи качественности, ответственности, свободы, справедливости, предметности, честности и взаимного доверия. И если бы однажды злому духу в ночи удалось погасить в душах спящих людей все лучи совести, хотя бы на сравнительно короткое время, то на земле воцарился бы такой ад, о котором самые злые сновидения не могли бы дать нам верного представления.
Отход Современного человека от христианской совести чреват величайшими опасностями и бедами. Этот отход будет продолжаться до тех пор, пока не наступит возвращение. Человечеству придется опять пробивать себе дорогу к акту христианской совести. Но сначала оно должно будет заметить эту утрату и постигнуть ее роковое значение, а для этого ему, быть может, придется пережить крушение всего современного строя… Может быть, искра христианской совести возродится только в окончательно сгустившихся сумерках безбожия, и распада… Мы не должны считаться с этой перспективой, как с неизбежной; напротив, надо сделать все, чтобы предотвратить трагическое крушение нашей духовной культуры. И чем скорее и глубже человечество постигнет природу переживаемого им духовного кризиса, чем яснее оно поймет, что без совести на земле невозможна ни культура, ни жизнь, тем более бед и страданий будет предотвращено…
2. НЕВЕРНЫЕ ПУТИ
Но что же такое представляет из себя акт совести? Как осуществить его? Как он переживается? К чему зовет он? О чем он вещает?
Прежде чем ответить на эти вопросы, мы должны отказаться от того, что обычно понимают под совестью, ибо то, что современные люди представляют себе, говоря о совести, есть нечто искаженное и несоответственное, как бы духовные развалины, скудные остатки былого христианского храма.
Так, когда современные люди говорят о совести, то они слишком часто имеют в виду не силу положительного зова, но лишь так называемые «укоры совести», т.е., собственно говоря, только негативные остатки ее, болезненный протест вытесненного и не состоявшегося совестного акта. Тот, кто знает только «укоры» совести, т.е. испытывает в душе только ее неодобрительные проявления, наступающие после совершения дурного поступка, тот, очевидно, не допускает совесть к положительным, творческим проявлениям и, может быть, сам не знает о том, что он ее вытесняет, отодвигает, не дает ее акту состояться и пронизать душу; возможно, что он искажает или извращает этот акт каждый раз, как он намечается или уже состаивается в душе; возможно также, что он совсем не представляет себе, что это за «акт совести», как и когда он возникает, что он дает человеку и куда он ведет его. Тогда он испытывает только то своеобразное «неодобрение», которое обнаруживается лишь после совершения дурного поступка или осуществления дурного состояния. Это «неодобрение» выражается иногда в каком-то легком и отдаленном «недовольстве собою», а иногда обостряется до мучительного, невыносимого отвращения к своему поступку и к самому себе. Тогда человек переживает некий внутренний разлад, наполняющий душу унынием, тоскою и растерянностью; этот разлад раскалывает душу, повергает ее в состояние раскола и слабости, мешает жить и радоваться; и укоры, встающие невольно со дна души, бывают подчас настолько болезненны, что человек начинает думать об одном — как бы ему спастись от этих гложущих упреков и от этого внутреннего раскола. И, не зная, как спастись от них, он переносит свое отвращение и ненависть на самую совесть… Вот откуда это зловещее описание совести у Пушкина («Скупой рыцарь»):
…Иль скажет сын, … что меня
И совесть никогда не грызла, совесть,
Когтистый зверь, скребущий сердце, совесть,
Незваный гость, докучный собеседник,
Заимодавец грубый, эта ведьма,
От коей меркнет месяц и могилы
Смущаются и мертвых высылают?..(1)
Может быть, проще всего было бы задушить в себе это совестное неодобрение: вытеснить его туда, в ту самую бессознательную душевную глубину, в которой оно возникает и из которой появляется, и постараться о том, чтобы оно там более не оживало… Есть люди, которым это, по-видимому, удается, но есть и такие, которых на этом-то пути и ждет крушение.
Те, которым это удается, создают в своей душе как бы некий подземный погреб, в котором они пытаются замуровать или просто похоронить свою совесть со всеми ее укорами; чем тягостнее или даже мучительнее проявлялись доселе укоры совести, чем труднее было удалить их из дневного сознания души, тем ожесточеннее ведется эта замуровывающая или удушающая борьба с совестью, с тем большим гневом или даже яростью воспринимается и вытесняется новое оживление ее укоров. Дело может дойти до того, что каждый намек на совесть или на совестный акт (у самого себя или у других, или в искусстве) будет встречаться с затаенной иронией или прямым издевательством. Отвращение может перенестись с совестного переживания и на то, к чему оно призывает, и тогда самая идея добра, доброты, добродетели может стать человеку ненавистной и отвратительной. Душа становится циничной, черствой и холодной; и если она не лишена темперамента, то она начинает связывать свой «пафос» с отрицанием нравственности, с проповедью ненависти и мести (напр., доктрина классовой борьбы). Все, что остается в такой душе от совести, сводится к злобной иронии по отношению ко всей проблеме доброты и праведности, и, может быть, остается еще вечная потребность справлять, подобно некоторым дикарям, вызывающий танец торжества и глумления над могилою мнимо-убиенного врага. Чарльз Диккенс рассмотрел и описал этот тип ожесточенных людей с силой настоящего ясновидца: Достоевский вывел его с потрясающей силой и глубиной. Надо признать, что этот тип связан некоторым образом с эпохой капитализма и особенно мирового капитала, и притом так, что его легко можно встретить в обоих лагерях — и в лагере самодовлеющего мамонизма, и в лагере всепопирающей революционности…
Но если человеку не удается вытеснить совестные укоры и как бы удушить самую совесть, то весь внутренний мир его остается расколотым и ослабленным. Человек чувствует себя где-то в глубине парализованным или сломленным; и это самочувствие оказывается тем более острым, чем больше этот человек был искренне предрасположен к добру, чем утонченнее и чувствительнее была его душа от природы. Тогда ему приходится отыскать и установить некий компромисс. Душа жаждет равновесия и ищет спокойствия; она неспособна ни вечно обманывать себя перед лицом совести, ни спокойно выносить и созерцать свою собственную нравственную недостойность. Лучшее, что из этого могло бы возникнуть и что некоторым людям и удается, — это известная нравственная скромность как по отношению к другим людям, так и по отношению к самому себе: «все мы люди слабые и грешные, и не мне судить и осуждать других». Такой человек научается верно разуметь заповедь Христа: «не судите, да не судимы будете» (Мтф. 7. 1)…
Однако наряду с этим может возникнуть и другой, вредный и опасный процесс, а именно — понимание совести снижается или извращается. Человек, которому не удается поднять себя до совести, начинает опускать ее до себя. Не умея примирить себя с нею, он начинает толковать и даже воспринимать ее как якобы «готовую на уступки». Те содержания, которые совесть дает или на которые она вам указывает, начинают перетолковываться в «нужном» направлении или просто искажаться; человек произвольно излагает или формулирует их, постепенна приближая к повседневным соображениям о жизненной целесообразности и житейской пользе. Отсюда возникает постепенно новое понимание совестного акта, в корне неверное и вредоносное; человек начинает не только ложно мыслить и разговаривать о совести, но и утрачивает самый совестный акт в его верном строении: совесть в ее чудесном полногласии и всесилии как бы умолкает в его душе. Тогда человек начинает сам говорить за свою совесть и вместо нее так, как если бы он сам был компетентен выдумывать ее таинственные указания и священные содержания или, во всяком случае, толковать и формулировать их по своему усмотрению. Отсюда-то и возникают эти ложные ходячие выражения: «моя совесть не протестует, если я поступаю так-то и так-то», или: «моя совесть разрешила мне то-то и то-то» и еще: «этот компромисс я уж сумею оправдать перед моею совестью» и т.д. И вот совесть незаметно превращается в какое-то личное консультационное бюро, дающее полезные и успокоительные советы, или как бы в расписание жизненных поездов, в котором всегда указано много разных возможностей, так что человек всегда может выбрать себе самые удобные направления с самыми удобными пересадками во всех затруднительных случаях. Это значит, что акт совести совершенно искажен или утрачен; люди продолжают говорить о нем, совсем не зная, как он переживается и что он дает человеку.
Таковы два основные искажения, которым бывает подвержено у людей переживание совести: 1 — вытеснение совестного акта, доходящее до полного ожесточения души; 2 — снижение совестного акта в процессе приспособляющихся компромиссов при помощи произвольного изложения и перетолковывания его содержаний. Классический пример искажений второго рода дают нам «Воспоминания» Ксенофонта о Сократе: Ксенофонт не понял своего учителя; он превратил его философические исследования о совести в рассудочные соображения о целесообразном и полезном в жизни отдельных людей и целых профессий; он стал произвольно истолковывать и формулировать показания совести, оживленной в нем уроками Сократа, и создал в итоге некую своеобразную и незабываемую в своей пошлости теорию, от которой Сократ, наверное, отвернулся бы с горечью.
По тому же пути идут и «утилитаристы» всех времен и народов, поскольку они вообще хоть сколько-нибудь касаются в своем опыте проблемы добра. Принципиально говоря, вопрос о нравственно-совершенном решается совестью, как особым органом духа или особым актом опытного восприятия; вопрос же о пользе и полезности (utilitas) есть совсем другой вопрос, требующий иного опыта, иных восприятий, иного рассмотрения. Эти вопросы инородны друг другу, их нельзя смешивать или сливать, недопустимо заменять один из них другим. Полезно то, что является верным средством, ведущим к известной цели; но целей у людей много, эти цели различны, относительны и условны; полезное средство есть причина или орудие, цель есть следствие или желанный эффект, и для установления всего этого нет нужды обращаться к совестному акту и его показаниям. Поистине для условных целей человека может быть полезным многое такое, что совершенно противоречит голосу совести и нравственному совершенству… И наоборот: добро часто бывает «вредно» дурным людям, а путь нравственного совершенства, подсказываемый совестью, может стоить человеку и здоровья, и жизни…
Еще один из классических ложных путей, ведущих не к совести, а от совести, есть путь интеллектуализации совестного акта. Эта ошибка состоит в том, что люди ждут от совести суждения (indicium), т. е. облеченного в понятия и слова приговора. Но для того, чтобы получить такое логически оформленное суждение, необходимо, чтобы между «приговором» и совестным актом выдвинулась функция мышления. Мысль, вдвигаясь между совестью и приговором, начинает сначала заслонять показание совести, потом насильственно укладывать его в логические формы, искажать его своими рассуждениями и даже выдавать себя за необходимую форму совестных показаний. Ум заслоняет совесть; он умничает по-земному, по-человеческому, внося свои эмпирические соображения о целесообразности, пользе и т. д. От этого человек теряет доступ к совестному акту и начинает принимать рассудочные соображения своего земного ума и земного опыта за показания самой совести. Воображая, что он имеет дело с совестным актом, он оказывается на самом деле в положении какого-то морального аптекаря перед какими-то рассудочными житейскими весами, на которых он взвешивает сначала все аргументы «за» такой-то поступок, потом все; аргументы «против» такого-то поступка, а в дальнейшем, может быть, и силу доказательности каждого из этих «за» и «против». Все это разрабатывается якобы конкретно, т. е. применительно к типическим, предусматриваемым положениям возможных людей, и по всем пунктам даются более или менее «доказательные» решения и советы. Слагается целая доктрина моральной «казуистики» (от слова casus — случай), которая не имеет никакого отношения к совести и свидетельствует только о том, что доступ к совестному акту утрачен.
Такова «моральная теология» католиков и особенно иезуитов, где из-за умственных построений и логических выводов голос совести перестает быть слышным. Житейский ум с его рассудочной логикой застилает совесть как бы дымной завесой; соображения «за» и «против» поедают друг друга; несомненный, очевидный призыв совести заслоняется условными соображениями о «сравнительно лучшем» и «сравнительно худшем», о «вероятности» того или иного суждения, о «позволенности» такого-то образа действий, о его «сравнительной грешности» и «простительности» и т. д. Совесть перестает быть, по классическому выражению Цицерона, силою (vis(2)); она оказывается растерянною слабостью, поедающею более или менее «вероятные» и «доказуемые» советы или позволения в трудных случаях жизни; и в конце концов от нее, строго говоря, не остается ничего.
Все это блуждание и заблуждение объясняется именно тем, что совестный акт осуществляется в неверном строении, ибо в него включается препятствующая и искажающая сила отвлеченной мысли. Поэтому всюду, где мы находим соответствующие определения совести, мы должны заранее знать, куда это ведет и приведет. Так, уже определение Фомы Аквинского («совесть есть применение науки к какому-нибудь поступку») чревато всеми этими заблуждениями. Нельзя также определить совесть как «суждение ума» (indicium intellectus); неверно определение совести как «практического предписания разума»; ошибочно начинать с того, что каждое показание совести есть «вывод из двух предпосылок», и т.д. и т.п. Нельзя сомневаться в том, что показание совести в глубине своей и содержании своем — разумно, т.е. соответствует некоторой божественной разумности, вложенной в мир людей, вещей и их отношений. Но дается и испытывается это таинственно-разумное содержание не в форме человеческого интеллекта; и в момент совестного акта сила человеческого ума, «разума» или «рассудка» должна быть приведена к молчанию. Совестный акт не есть акт интеллекта, и задача последнего состоит в том, чтобы удержать свое дыхание и предоставить таинственно-разумному содержанию совести вступить в душу в неумственных формах. В этом отношении опыт совести подобен опыту молитвы и опыту художественному, а не опыту научного анализа, синтеза и доказательства.
Таковы основные ошибки, уводящие человека от верного восприятия совести и ее показаний.
3. ВЕРНЫЙ ПУТЬ
Эти критические указания дают нам возможность формулировать те положительные требования, без соблюдения которых совестный акт не может состояться во всей своей силе и свободе.
Итак, совестный акт осуществляется не в порядке рассудочного умничания, суждений, рассуждений, выводов, доказательств и т.п., но в порядке иррационального сосредоточения души. Он не нуждается ни в каких теоретических «построениях», метафизических или эмпирических обобщениях и т.п. Все это не содействует его наступлению, а мешает ему. Тот, кто хочет пережить совестный акт во всей его силе и свободе, тот должен в особенности отказаться от всякого сознательного взвешивания различных доводов «за» и «против», от умственного рассмотрения польз, нужд и целесообразностей, от попыток предусмотреть возможные последствия того или иного поступка и т.д. Все это необходимо в политике, медицине, торговле и других жизненно практических сферах, но для осуществления совестного акта необходимо прежде всего освободить горизонт своей души от бремени этого условного, относительного и предположительного материала. Все это остается в пределах личного знания и субъективного мнения; во все это может быть вложено много житейского опыта, ума и интуиции; но для совестного акта необходимо оставить все это в стороне, извлечь себя из всего этого и уйти в глубину иррационального чувствования… Конечно, в виде исключения, может случиться и так, что совестный акт состоится вопреки всему этому умствованию, прорвется через все эти баррикады «соображений», «комбинаций», «конструкций» и доказывающих усилий и смоет их своим чистым и могучим током. Но рассчитывать на это нельзя и не следует.
Это требование «свободного горизонта души» относится не только к умственно-рассудочным соображениям, но и к воображению, особенно постольку, поскольку оно приводится в движение и руководится личным интересом и личными склонностями данного человека. Мечтая и опасаясь, вожделея и отвращаясь, человек почти всегда склонен предвосхищать воображением то желанное, как бы зазывая и подкупая сам себя, то нежеланное, как бы отталкиваясь от него и застращивая себя им. Эти желанные образы и отвратительные фантазии повисают на душе целыми гирляндами, то помогая, то мешая всякому доказательству, окрашивая эмоционально и фантастически умственный процесс и загромождая горизонт души не менее, если не более, умственных соображений. В этом отношении Марк Аврелий был прав и мудр, когда писал: «Устрани воображение, останови влечение, подави свои склонности: предоставь Руководящему Началу господствовать над тобою» («Наедине с собою». IX. 7).
Третье требование состоит в том, чтобы человек, подготовляющий себя к совестному акту, не выдвигал готовых вопросительных формул, в которых бывает предусмотрена какая-нибудь дилемма (или—или). Например: «что мне в этом случае — говорить или промолчать?»; «идти ли мне добровольцем на войну, обрекая мою семью голоду и холоду, или посвятить себя своей семье и оставить родину на произвол судьбы», или еще: «если я брошусь в воду спасать этого утопающего, то я, пожалуй, чего доброго, простужусь?» и т.д. Все такие вопросы (и им подобные) — ошибочны и бесцельны. Они могут только помешать осуществлению совестного акта, и притом потому, что они замыкают его силу и свободу в произвольные, выдуманные, искусственные границы. Объем человеческого ума и опыта — узок и ограничен, а творческая сила совести, велика и непредусмотрима. Не следует ставить гению — а совесть есть именно начало нравственной гениальности в человеке — узкие, маленькие, глупые вопросы: он на них не может и не обязан отвечать, и если не ответит, то будет прав. Все эти вопросы вращаются как бы в двух измерениях и не предвидят возможного третьего измерения, а гению видны именно эти как бы «сверхсметные» возможности… Люди вообще должны понять и усвоить, что искусство ставить верные вопросы нисколько не менее искусства давать верные ответы, ибо есть множество дурных, ложных вопросов, на которые вообще нельзя и не следует отвечать. Все ответы на них могут быть только дурными и ложными. Напр., не следует спрашивать: «в какой части тела находится душа человека?» — потому что она не находится ни в какой части тела, ибо она вообще непротяженна и непространственна, и т.п. К сожалению, повседневная человеческая жизнь изобилует такими ложными вопросами, которые нередко переносятся и в публицистику, и в философию, и в науку.
Возможно, конечно, что совестный акт осуществится несмотря на такой дурной вопрос и прорвется сквозь эту нелепую преграду, но тогда вопрошающий человек увидит внезапно, что все его вопрошание опрокинуто и отвергнуто и что он сам попал в великое смущение и затруднение; и тем труднее ему будет верно воспринять и постигнуть ответ совести, чем больше веса и значения он, по своей наивности, придавал с самого начала своего дурному вопросу. Однако возможен и худший исход, а именно: человек, насильственно и упорно нажимающий на свое совестное вдохновение — а совестный акт есть именно акт нравственного вдохновения — пресечет и обессилит его, не даст ему состояться и не получит никакого ответа. И тогда наступит описанная уже классическая опасность — произвольного искажения или субъективистской подмены совестного показания.
Четвертое требование состоит в том, чтобы человек, вопрошающий свою совесть, обращался к ней не в качестве исследователя, а в качестве деятеля. Испытание совестного акта не должно исходить из отвлеченной любознательности, желающей установить некую теоретическую истину, или (еще хуже) из праздного любопытства, желающего производить ни к чему не обязывающие наблюдения. Конечно, указания и содержания, даруемые совестным актом, могут быть впоследствии теоретически продуманы, формулированы и теоретизированы; мало того — вообще невозможно написать этику, т. е. исследование о добре и зле, без живого, творческого акта совести, ибо при отсутствии его человек лишается основного: самостоятельного и непосредственного нравственного опыта. И тем не менее человек, приближающийся внутренно к акту совести как бы к некоему алтарю, не должен делать это в качестве теоретического исследователя или философа и не должен вопрошать о каком-то отвлеченно-теоретическом жизненном случае. Если он это делает, то он превращает себя в некоторого отвлеченного субъекта познания, а сам он как живой человек со всей его настоящей сердечной глубиной, он сам, как целостная личность, остается где-то в стороне и в переживании совестного акта не участвует. Это значит, что он не живет совестью, а как бы подсматривает за нею; что он ограждается от нее, как бы прячется в щель для того, чтобы оттуда «спровоцировать» ее, отнюдь не отдаваясь ей, отнюдь не вводя в это событие всего себя, не бросаясь в него героически, целиком. А вследствие этого возникает опасность, что совестный акт совсем не состоится и что вместо этого «исследователь», сидя в своей засаде, придумает более или менее подходящий и правдоподобный (probabile) ответ — вместо совести и как бы от ее лица; а затем он примет этот ответ за совестное указание и уверит других в том, что так и было на самом деле. В результате совершится подмена совестного акта: содержания его окажутся не подлинными, а выдуманными; человек совершит самообман и в действительности не познает ничего.
Дело в том, что совестный акт есть состояние вдохновенное и целостное. Он не может состояться во всей его полноте при расщеплении души или при каких-нибудь «резервациях» (оговорках, обходах, исключениях и т.п.). Всякое «постольку поскольку» вредит делу. Но больше всего вредит и затрудняет теоретический «отвод» своей собственной личности. Напротив, вопрошающий свою совесть должен сам предстать перед ней во всей своей цельности; он должен идти не от выдумки, а отправляться от самого себя, вводя в дело самого себя, и притом целиком; он должен спрашивать не про другого и не для другого, а про себя и для себя; и не «теоретически», чтобы выведать и узнать, а практически, чтобы так решить и сделать. Совесть не Пифия, дающая советы другим людям, не теоретический справочник вроде таблицы умножения или таблицы логарифмов, который применим и к жизни, и к выдумке. Человек должен обращаться к совести с вопросами своей личной жизни и деятельности, и притом не для знания, а для делания. Он должен собрать себя, сосредоточиться и отдаться целиком этому вопросу: «что мне сделать?»… так должен начинаться этот вопрос. И спрашивать он должен, как уже сказано, не о «самом полезном» или самом целесообразном, или удобном, или выгодном, или здоровом, или умном, или успокоительном, или легком, или приятном, и т.д. и т.д., но о нравственно лучшем. Христианину будет легче всего понять, если сказать: о «христиански лучшем» или о том, что Христос-Спаситель совершил бы Сам, или за что Он одобрил бы другого, или о том, что. следовало бы сделать по Его слову, для его славы, ради Него…(3)
Итак, вопрос, обращаемый к совести, должен был бы звучать приблизительно так: «что мне сделать, чтобы, совершить нравственно лучшее?»…
Этот основной вопрос не должен подразумевать никакого житейски готового исхода и не должен предвосхищать никакого ответа. И все же он может ставиться в двух различных значениях и толковаться надвое, а именно: во-первых, можно иметь в виду определенное, конкретное жизненное положение, в котором я нахожусь в данный момент, перед лицом этих обстоятельств, этих людей, этой необходимости действовать; во-вторых, можно иметь в виду общую и основную линию моей жизни и моего поведения. Что же вернее и предпочтительнее?
Первая форма вопроса заслуживает предпочтения в силу целого ряда оснований.
Надо признать, что область совестного опыта вообще совсем не так просто и легко доступна для нас, людей, в нравственном отношении неустойчивых и часто даже беспомощных, поэтому нам не следует браться за самое сложное и трудное, требующее великой духовной мудрости, огромного горизонта и долгого нравственного дыхания. Надо идти к великому от малого, к трудному от легкого, к общему от частного, к силе — от слабости. Между тем вторая постановка вопроса о всей жизни и об ее основной линии является весьма радикальной и трудной; она предполагает в вопрошающем человеке большую внутреннюю свободу, силу характера и, главное, большое и опытно укрепленное искусство в обхождении с совестью. Но даже и при наличности всех этих условий остается опасность, что человек не сумеет верно внять указаниям совести и впадет в теоретическое доктринерство, в отвлеченные выдумки, в чисто утопические требования и построения. Отсюда-то и родятся все эти мечтательные, преувеличенно требовательные, утопические построения, в которых нежизненность сочетается с непримиримостью, а образующаяся между жизнью и доктриною пропасть заполняется (в зависимости от личного темперамента) сентиментальными или свирепыми словами. Напротив, первая формула вопроса, направленная на исход из моего конкретного жизненного положения, начинает именно с малого, легкого, частного и слабого; она ограничивается скромными пределами личного жизненного случая; она является по силам для начинающего, а мы все, увы, все еще остаемся начинающими в сфере совестного опыта; опасность же праздного теоретизирования отпадает здесь совсем.
На свете есть немало моральных философов, которые с этой опасностью не справились; и не только в том смысле, что они желали получить ответ о всей своей жизни сразу, но и в том, что они этот якобы полученный ответ стремились отнести ко всем людям и строили нежизненную утопию.
Такова, напр., судьба графа Л.Н. Толстого. Он является, несомненно, одним из замечательнейших носителей совестного акта в 19-м веке. И тем не менее можно с уверенностью сказать, что если бы он держался в пределах личного и единоличного, а не теоретизировал бы об «общем» и о великих рецептах спасения всех людей от всех зол и пороков, то он не пришел бы к парадоксальной, нежизненной и противокультурной доктрине, которая называется «толстовством»; ограничиваясь личным самосовершенствованием, не выступая в качестве пророка и всеобщего обличителя, он был бы целен в своем совестном акте: он стал бы больше действовать и поступать и меньше проповедовать и обличать; он достиг бы большего, а, требовал бы меньшего; и наконец, он понял бы, что эти общеутвердительные и общеотрицательные суждения («все люди должны делать то-то, никто из людей не должен делать того-то»), в которых выражалась его доктрина, шли не от совести, а от его собственного рассудка.
Несомненно также, что другой замечательный носитель совести в 19-м веке, Виктор Гюго, создал бы гораздо менее театральных поз и аффектированных (т.е. в выражении чувства преувеличенных и потому неискренних) фраз, если бы он, не претендуя быть нравственным и социальным пророком, умерил свой неистовый темперамент до простой искренней любви и увел бы свою фантазию от театральных “общечеловеческих” эффектов к простому, но художественно чуткому описанию жизни совестных душ.
Наконец, нельзя не признать, что Иоганн Готлиб Фихте, пытавшийся создать в начале 19-го века что-то вроде “религии совести” и действительно выдвинувший “метафизику совести”, остался для большинства его современников и читателей непонятным потому, что интерес построения единой и логически непререкаемой философской системы возобладал у него над потребностью в искренней простоте и ясной глубине. Иногда прямо кажется, что Фихте, несмотря на его героические усилия быть “ясным как солнце” и “вынудить” у читателя верное понимание его учения, делал все для того, чтобы укрыть живую совесть, как начало духовного самоутверждения в непроходимом лесу метафизических хитросплетений(4).
Все такие попытки в действительности не объясняют человеку доступ к совестному акту, а скорее затрудняют ему этот путь. Совесть не дает человеку никаких обобщений, эти обобщения человек придумывает сам. Совесть указывает человеку прежде всего и больше всего на единый, нравственно лучший исход из данного жизненного положения; всеобщий рецепт совершенства извлекается из этого указания человеческим обобщающим рассудком. Вот откуда множество расходящихся друг с другом моральных теорий: одни люди выдумывают, совсем не обращаясь к совестному акту; другие выдумывают, неверно вопросив его или неверно вняв ему, или произвольно обобщив его указание. Вот почему гораздо лучше и продуктивнее обращаться к совести много раз для получения единичных указаний в отдельных случаях жизни, чем требовать от нее общих правил и рецептов, которые, быть может (именно вследствие их отвлеченности и общности), удастся “помыслить” и “формулировать”, но не удастся применить к жизни. И здесь, как всегда, милосердный самарянин будет выше теоретизирующего фарисея.
Ко всему этому необходимо добавить еще одно чрезвычайно существенное разъяснение: совестный акт сам по себе не нуждается ни в каких сознательно формулированных или полусознательно предносящихся “вопросах”, он может осуществиться и без всякого зова или вопроса, он может состояться по его собственному почину или движению в душе человека, который к нему не обращался, его не ожидал и, может быть, даже и не хотел его вовсе. У многих, действительно хороших людей совестный акт приходит как бы сам; он сам как бы возвышает свой “голос” (на самом деле никакого слышимого “голоса”, конечно, нет, это была бы иллюзия или галлюцинация), им не надо ни спрашивать, ни взывать, ни ждать ответа; совесть приходит в движение по собственному побуждению, в силу собственной власти – и указует; а может быть, она, раз осветив душу, никогда уже не угасает и не перестает посылать свои лучи. Это бывает особенно у тех людей, у которых священные врата между любящим сердцем и сознательным деланием не закрыты и не завалены, но всегда остаются настежь отверстыми в осуществлении живой и искренней доброты. И вот в эти отверстые ворота совестное содержание вступает легко и просто, подобно некоему священному и желанному гостю. Тогда совесть чувствует себя в жилище сознательной души, как у себя дома, она господствует в нем и распоряжается, а душа, освященная совестью, начинает сама гореть и светить, и излучать совестные лучи. Мало того, человеческая душа может настолько сродниться с совестью, что утратит грань между собою и ею: тогда человеческое “я” перестает противопоставлять совесть себе, а себя – своей совести; ее зовы становятся “моими” желаниями; и даже этот “переход” от ее зова к моему желанию исчезает. И только тогда, когда “мне” захочется чего-нибудь совестно-неверного, я услышу в глубине своей протестующий и осуждающий глас совести. Именно это замечательное явление подметил в себе Сократ, указывая на то, что его внутренний божественный глас(5) никогда не давал ему положительных, побудительных указаний (“сделай то-то”); а только отрицательные, воздерживающие (“не делай того-то”); понятно, почему это так было; праведная воля Сократа испытывала положительные зовы совести как свои собственные желания и побуждения и воспринимала в себе “даймоний”, как нечто сверхличное – только в момент ошибочного волеуклонения.
Вот почему так важно, чтобы у каждого из нас ворота, лежащие между совестью и нашим сознательно действующим существом, были не только не завалены, но всегда открыты. Главным средством для этого является молитва, внутреннее взывание к Богу, раскрывающее эти таинственные ворота сверху (от сознания) и прожигающие их снизу (из бессознательного) ответными лучами благодати. Пусть это будет молитва без слов и просьб, наподобие того, как молился русский святой Андрей Юродивый: он уходил в одиночество, на кладбище, и, став на колени, часами взывал из последней глубины и полноты, произнося только: “Господи! Господи!!” и обливаясь слезами. “Ибо, – по слову Апостола Павла, — мы не знаем, о чем молиться, как должно, но Сам Дух ходатайствует за нас воздыханиями неизреченными”(6). И нетрудно понять, почему здесь так важна молитва: самое воззвание к совести, этот вопрошающий стук у двери ее, сам по себе не что иное, как особый вид молитвы(7), а совесть есть сама внутренняя сила Божия в нас, которая открывается нам как наше собственное глубочайшее существо(8).
4. СОВЕСТНЫЙ АКТ
Обращаясь к самому существу совестного акта, столь простого и благодатного в переживании, но столь трудно поддающегося описанию, попытаемся установить следующее.
Прежде всего, совестный долг воздвигается (иногда лучше и точнее сказать — разражается) бессловесно, как бы вырастая из иррациональной душевно-духовной глубины, собранной и сосредоточенной надлежащим образом(9). Он приходит, или как бы вторгается своим дыханием из священной глубины человеческого сердца, где нет обычных человеческих слов, с их общим значением, которое постигается то мыслью, то воображением и которое в то же время всегда субъективно перетолковывается; в этой глубокой сфере нет обычных слов с их звучанием и интонацией, с их ассоциативной окраской и с их логически-стилистическими сцеплениями. Но если бы все-таки решиться говорить здесь о “словах” совести, то нужно было бы подразумевать не привычные для нас, произносимые и звучащие слова современности (???)(10), но те сокровенные и таинственные, логически едва уловимые, беззвучные содержания (???)(11), для обозначения которых апостол Павел употребил эти чудесные выражения “неизреченные воздыхания” и “стенания”, с тем отличием, что “воздыхания” или “стенания”, о которых пишет ап. Павел, идут как бы от нас и поют о несвершившемся, недостигнутом, а совестные содержания идут как бы к нам и благовестят о состоявшихся зовах и благодатных решениях.
Итак, от совестного акта не следует ожидать — ни слов, ни суждений, ни изречений, ни формул. Совестный акт подобен скорее молнии, сверкающей из мрака, или мощному подземному толчку, как при землетрясении. Здесь нет по-человечески раскрытой разумности, но есть как бы некий ослепительный свет, озаряющий внутренние пространства души, от которого человек как бы мгновенно прозревает, ибо совесть есть состояние нравственной очевидности. И в этой очевидности есть некая сокровенная, божественная разумность, которую человек может и должен пытаться перевести на язык своего земного ума; это может ему не удаться, ибо слова и мысли, которыми он будет при этом пользоваться, будут его, человеческие, субъективно использованные слова и мысли, привнесенные им в позднейшем порядке. Совестный акт “гласит” не звуками, не словами и не понятиями, и кто приписывает ему этот “язык”, тот вряд ли когда-нибудь испытал его в действительности. Рационалистическое облачение ему не присуще. Он дает разумное, определенное и очевидное, но не на языке человеческого языка и мышления.
Совестный акт состаивается в душе и проявляется в ней в виде могучего позыва к совершенно определенному нравственному поступку (или образу действий). Условимся называть аффектом пассивно страдающее чувство, судорожно завернувшееся в себя и ушедшее в виде некоего “заряда” в глубину души, а эмоцией — активное чувство, разряжающееся, вырывающееся из судороги и из плена, наподобие душевно-вулканического извержения. Тогда мы сможем установить, что совестный акт в своем сильном и свободном проявлении подобен не аффекту, а эмоции, не пассивно стонущему душевному заряду, а активно вырывающемуся душевному разряду. Чем свободнее он проявляется, чем шире открыты ему ворота сердца, чем меньше препятствий на его пути воздвигнуто повседневным сознанием(12), тем определеннее, тем сильнее, тем непреодолимее оказывается этот порыв, идущий из душевно-духовных недр, тем непосредственнее он обычно переходит в поступок. Этот позыв или порыв к совершенно определенному нравственному действию испытывается нередко как чувство, как эмоция. Однако дело не сводится здесь к одному чувству. Этот порыв есть настолько же волевое состояние. Совестный акт есть с чисто психологической точки зрения акт эмоционально-волевой. Это есть как бы глубокий и искренний разряд аффекта в эмоцию и в то же время разряд поддонной волевой силы, приемлющей жизненно-нравственное решение.
Разряжающийся здесь аффект мог бы быть описан как аффект молчаливой духовной любви(13) и в то же время как разряд воли к нравственному совершенству, который, быть может, долгое время сосредоточивался в поддонной глубине сердца и, наконец, разрядился или разразился в описанном нами совестном акте. Бывает так, что эта глубокая аффективная концентрация происходила сама собою в глубине души, так что человек даже и не знал о ней, и не замечал ее. Но бывает и так, что человек ощущает в себе этот накапливающийся заряд чувства и воли, смутно постигая его значение и предчувствуя его дальнейшую судьбу. И не раз уже на протяжении его жизни луч нравственной очевидности, озарявший его душу на мгновение, как бы бесследно исчезал в этой безмолвной тишине сердца, или слеза умиления, любви, благодарности, как бы бездейственно скатившаяся по его лицу, духовно впитывалась в эту таинственную почву. Все сосредоточивалось там: и зрелище чужих, неутоленных страданий, и праведный гнев на безнаказанного насильника, и вздохи “униженных и оскорбленных”, и порыв бессильного раскаяния при мысли о непоправимом злом поступке, и радость прощения и примирения, и все — “до сухой слезинки, выплаканной во тьме беззвучной…(14). Все лучи нравственного чувствования и видения, приходящие из внешнего и внутреннего опыта, концентрировались там в единый мощный фокус; все сердечные раны и судороги от этих ран, посланные жизненным опытом, как бы напрягали там одну аффективно-волевую пружину, которая долго ждала своего часа и, наконец, дождалась. Нужды нет, что сам человек не знал об этом: Дух совершал в нем свое дело. Все, что с виду “исчезало”, на самом деле отнюдь не погибало. В бессознательной бездне сердца происходило не бесследное исчезновение, а накопление, концентрация и перегорание. И вот совестный акт есть разряд этого духовно-аффективного заряда или как бы воспламенение этого накалившегося угля, или как бы порыв этой скрытой энергии духа, или обнаружение накопленного клада. Совесть вступает в жизнь как разряд неутоленной духовной любви, как воля к нравственному совершенству, как порыв к действию, достойному Бога и возводящему к Нему через уподобление Ему(15).
В тот миг, когда акт совести состаивается, человек оказывается не в состоянии решить, что это — его собственный акт, разряд и порыв или же в нем проявляется некая таинственная, сверхчеловеческая, Божественная сила; может быть, и то, и другое сразу. Но в этот миг человек совсем и не рефлексирует, не наблюдает и не задается такими вопросами, он не расколот душевно, он целен, един, непосредствен и как бы потерян в совестном акте. В этот миг жизнь его состоит в том, что он чувствует, как эта сила схватила его, потрясла, опалила и вот гонит его как бы неким духовным, необоримым ветром к такому-то, совершенно определенному нравственному поступку или образу действий, может быть, прямо бросает его в этот самый поступок, …. в этот миг он переживает этот поступок как нечто абсолютно необходимое и единственно возможное. Он не размышляет над ним, ему нечего взвешивать и соображать; он не колеблется — поступает, действует. Он действует так, что сам чувствует себя в этом абсолютно необходимом поступке совершенно свободным; и он в этом не обманывается, ибо совесть есть один из вернейших путей к внутренней, духовной свободе(16). И в этот “единственно возможный” поступок свой он вкладывает целиком всю свою душу, он как бы до краев наполняет этот поступок своим присутствием в нем. Это не есть “навязанный” ему поступок, предписанный чуждою силою. Нет — это его собственный поступок, которому он всецело и отдается. Он не может иначе поступить и не хочет иначе поступать, а сердце его полно непоколебимой уверенностью, что он и не должен и не смеет действовать иначе. И поэтому, когда он впоследствии мысленно возвращается к этому мигу, — он убеждается, что он иначе не мог хотеть, иначе не хотел бы мочь и не смел поступать иначе. Высший закон совпал с желанием его сердца. Он сам и некая таинственно-священная Высшая Сила, дыхание которой он мысленно осязал в глубине своего сердца, хотели одного и того же: именно того, что он совершил. Так что он, совершая, был прав перед законом этой Божественной силы, с коей он стал тогда в некое трепетное и блаженное единение.
В такую минуту человек может отдать все свои деньги ближнему, чтобы спасти его из беды, прыгнуть в омут, чтобы спасти утопающего, громко исповедать поруганную и запрещенную истину, не помышляя о том, что исповедничество может стоить ему жизни. В такой миг некий король снял свою шубу и завернул в нее замерзающего нищего. В такой час Петр Великий спасал утопающих на Лахте. В такие часы гордец побеждает свое тщеславие и самолюбие и идет к врагу, чтобы примириться с ним. Это час милосердного самаритянина, который даже не чувствует себя “жертвующим”, ибо “жертва” его растворилась в потоке искреннего сострадания. И тот, кто переживал такие состояния, тот знает, что здесь нет также ни “долга”, ни “обязанности”. Ибо долг как бы исчез в праведном и целостном волении, он переплавился в доброй воле и не противостоял ей тогда, и не противостоит ей и теперь. И обязанность, как таковая, совсем не появлялась на горизонте души; была лишь одна свободно признанная необходимость, не расщеплявшаяся на “обязанность” и “влечение”. Все утонуло во вдохновенном порыве — свободы и любви…
Кто пережил совестный акт хотя бы один-единственный раз и совершил вытекавший из него поступок, тот никогда не поверит, будто слова “проклятый долг” и “тяжелая обязанность” обозначают высшую доступную человеку нравственную ступень. Правда, нет никакого сомнения в том, что из двух возможностей “исполнить свой долг” и “не исполнить долга” — предпочтительнее первая. Если есть долг и ты его испытываешь и удостоверил, то сделай все возможное, чтобы его выполнить. Но надо помнить, что самое “чувство” долга и самая “идея” долга появляются только тогда, когда живое хотение человека не сливается с содержанием долга, противопоставляет себя ему и настаивает на своем. Идея долга выражает такое положение дел: “я должен совершить нежеланное”, а “хотел бы совершить недолжное”. Именно вследствие этого “долг” становится “проклятым долгом”, а “обязанность” испытывается как “тягостная обязанность”. Но вот человеку доступно некое высшее состояние: когда долг исчезает в свободном и добром хотении совести, когда он тонет в потоке живой любви, текущем из совестного акта.
Тогда долг означает только остаток практически не победившего совестного зова. То, чего хотел совестный акт в его любви к Богу и ближнему и в его воле к нравственному совершенству и что не осуществилось, то в дальнейшем испытывается как “должное” и “обязательное”. И тогда оказывается, что за этим “должным, но неосуществленным” скрывается совесть в форме “укора” или “упрека”, вызывая душевную муку и внутренний раскол… Но если выйти из этого раскола и выслушать этот упрек совести до конца, то тотчас же окажется, что совестный акт вновь вырастает и развертывается из этого укора: ибо смысл укора сводится именно к тому, что совесть им и через него звала человека к себе, в свою священную глубину, к блаженству доброй и целостной воли. Кто может, тот пусть спешит отдаться этой блаженной цельности и совершить “должное” по доброй воле и из свободной любви. Ибо так и только так одолеваются укоры совести: им надо внять, их необходимо “выслушать” до конца и поступить согласно им: и только тогда они вернут свободу, покой, цельность и равновесие страждущей душе. Но тогда и долг утонет в стихии совести, и если появится, то уже не как “проклятый”, а как желанный и благодатный.
При таком понимании совестного акта устраивается то мнимое “наблюдение” скептиков, согласно которому совесть якобы “говорит” всем людям различное, каждому свое, так что о единой совести будто бы нельзя и говорить. Совесть, утверждают такие скептики,— не одна; она субъективна; у каждого человека — своя совесть, которая и несет ему иное, своеобразное совестное содержание, требуя от него других поступков. Показания совести у разных людей якобы не совпадают, а иногда и прямо противоречат друг другу…
Это мнимое “наблюдение” и этот скептический вывод выдвигают люди, которые, по-видимому, никогда сами не переживали совестного акта или же переживали его в искаженном и урезанном виде. Это обнаруживается с несомненностью, как только они переходят от общих скептических замечаний к наглядным примерам: совесть, оказывается, требует от одного, чтобы он “любил своих врагов”, а от другого, чтобы он, наоборот, “снимал с них скальпы”; совесть говорит одному: “падающего поддержи”, а другому: “падающего толкни”, и т.д. и т.п. Примеры эти обнаруживают с очевидностью, что эти скептические “наблюдатели”, наблюдая человеческую жизнь, не заметили нравственного строения и своеобразия совестного акта и сочли возможным приписать совестному источнику любой совет и любое правило, выдвигаемое людьми по любому поводу. Человеческое сознание знает много “правил” и “советов”, которые совсем не связаны с совестью и никакого отношения к нравственному измерению поступков не имеют. Поэтому исследователь обязан прежде, чем относить какое-нибудь “правило” к совести, испытать внутренно совестный акт как таковой, хотя бы уже для того, чтобы на нити его “ученого наблюдения” не оказалось фальшивых жемчужин. Тот, кто хочет наблюдать проявления совести у разных людей и народов, должен сначала прочувствовать до дна и продумать явление совести, чтобы не приписать ей, напр., воинских обычаев (вроде скальпирования) или правил приличия, предписаний полицейской власти, бытовых советов Молчалина, мнений Чичикова и повадок Гарпагона. Но такова уж судьба всех скептиков и нигилистов: они хотят писать о духе, не испытав его и не ведая его, и не подозревают того, что их ждут самые жалкие недоразумения. Вступая в сферу духа, они не создают ничего, кроме пустой и мертвой, иногда диалектически заостренной схоластики, ибо они судят вне духовного опыта и помимо его и отвергают все, что остается им предметно известным; но именно потому все то, что они могут высказать в этой области, может “иметь значение” только для того, кто сам лишен этого опыта и все-таки пытается судить и рассуждать…
В противоположность всему этому надо установить, что совестный акт, если только он верно пережит и осуществляется сполна, несет всем людям однородные содержания и ведет их в одном и том же направлении. Это не следует, однако, понимать в том смысле, что он ведет всегда и всех людей, как бы различны и сложны ни были их жизненные положения, к совершению одного и того же, однообразного, как бы штампованного поступка. Если бы кто-нибудь стал утверждать это, то он обнаружил бы только, что он никогда не переживал совестного акта и что он представляет его себе наподобие юридического закона, выраженного в общих логических формах и потому склонного уравнивать всех обозначенных в законе людей. А между тем совестный акт, в отличие от всякого формального закона, имеет в виду не общее всем людям, а индивидуальное состояние одного человека; он не уравнивает людей, а зовет каждого отдельно к осуществлению всего добра, которое ему доступно, и всей справедливости, которая причитается от него другим людям. Если бы все люди стали жить по совести, то они совсем не начали бы делать “одно и то же”, хотя все начали бы действовать в едином направлении, ибо совесть несла бы им всем однородные содержания. А это означает, что совесть есть начало не механическое, а органическое, не уравнивающее, а распределяющее, не мертвящее, а творческое, не рассудочное, а любовно-художественное(17).
Кто однажды имел это счастье(18) — пережить сполна совестный акт, т. е. не только воспринять его зов и луч, но и отдаться ему и совершить из него поступок, тот никогда не забудет этого события своей жизни. Это событие состоит в том, что он в этот миг достиг блаженного единства, душевно-духовной цельности в своем собственном существе и притом, что важнее всего, цельности в добре. Он не распался в душе своей на “требовательного господина” и “непокорного, ленивого раба”, но утратил тягу к непокорности и лени и перестал быть рабом; он сам стал господином, а господин перестал быть требовательным, и господин, коему не противостоит более раб, стал впервые свободным и вдохновенно-радостным.
Но этим событие не исчерпывается; это только — личное преддверие к сверхличному обстоянию. Ибо в совестном акте человек ощутил радостную близость к Богу. В самом себе, в священной глубине своего вдохновенного и трепещущего сердца он почувствовал подлинное, живое дыхание Божие, веяние Духа Святого и — почувствовав его — свободно и радостно предался ему, не “покорился”, как раб покоряется чужому велению, а предался как свой своему, чтобы утратить себя в единении с Ним; он стал не “орудием” Его, а, хотя бы на краткий миг, живым явлением Его воли. Ее вдохновенным воплощением; он целостно возжелал из Его желания и с блаженством осуществил Его волю как свою собственную. И, может быть, теперь впервые ощутил, что значит прошение: “да будет воля Твоя”…
Возможность пережить это, хотя бы раз в жизни, столь драгоценна для человека, а действительное переживание этого события, этого целостного единения своего существа с волею Божиею настолько значительно во всей его жизненной судьбе, что совестный акт должен быть отнесен к самым чудесным дарам Божиим, которые даны человеку. Этот акт уводит человека вглубь — к тому, что должно быть обозначено как его собственная субстанция, с которой он как бы воссоединяется, а без этой духовной субстанции (или “самосути”) каждый из нас превращается в бессвязное множество пустых случайностей или в медиума собственных страстей и чужих влияний, как бы в ворох бумажных клочков, носимых туда и сюда по воле исторического ветра. Можно было бы сказать, что каждый из нас, бесспорно, имеет существование, но истинное бытие мы приобретаем только через духовную любовь и через совестный акт. Вот почему гениальный Карлейль мог сказать: “совесть есть самая сущность всех действительных душ, как великих, так и малых”… Это можно было бы выразить и так: совестный акт создает в человеке как бы алтарь его жизни, место его одиноких молитв и благих решении.
Таким образом, верное и целостное переживание совестного акта становится в жизни человека неким переломным пунктом. До этого мига человек был как бы проблематичен во всем своем существовании; в этот миг он закладывает твердую основу своего характера. Отныне он знает, куда он сопричислен и “чей он”; он увидел, к чему он призван, и убедился в этом; его духовное достоинство получило свое утверждение и несомнительную подлинность; он научился духовному самоуважению. Отныне он созрел к внутренней свободе(19) и носит в себе ее живой критерий. Тем самым он проложил себе открытый путь и к политической свободе(20) и понял те опасности, которые она несет “бессовестным” людям. Если он доселе не знал, что есть вера, как она возникает и чем она удостоверяется, то теперь он приобрел живой и священный опыт в сфере духовной любви и духовного единения с Богом и знает отныне, куда ему надлежит обратиться при возникновении религиозного сомнения, своего или чужого, и на что он может опереться. Тот, кто хоть один раз в жизни пережил совестный акт, но только верно и до конца, т.е. до поступка включительно, у того уже имеется духовный камень, на котором он может строить. И если он доселе, как “просвещенный” или “секуляризованный” человек, не мог найти подхода к Евангелию и христианству, то теперь он нашел этот подход и притом на всю свою жизнь, и ему остается позаботиться только о том, чтобы не потерять этот подход и чтобы сделать его всегда доступным для себя и для Других.
Можно себе представить, что все это изложенное здесь учение о совестном акте покажется кому-нибудь “нравственным преувеличением”, а потому чем-то “отпугивающим” и “нежизненным”: “совестный акт” — скажет и подумает иной трезвый реалист — вряд ли доступен простому и обыденному человеку; он по плечу разве только праведникам, у которых от праведности исчезают всякие связи с жизнью, ибо жизнь человеческая строится не на праведности, а на живом движении инстинктивного своекорыстия и на живом сплетении противоборствующих личных и массовых интересов; жизнь не нуждается в совестном акте, а совестный акт неизбежно отвергает и разрушает нормальную жизнь”…
После того, что нами уже вскрыто(21), это суждение не заслуживает подробного опровержения: жизнь человеческая, а особенно духовная культура, строится на взаимном уважении и доверии людей, на чувстве собственного достоинства, на чести, служении, внутренней свободе и дисциплине, а источником всего этого является вера в Бога и совестный акт. Это уже вскрыто нами и показано. И теперь мы можем добавить к этому еще одно общее соображение.
Совесть светит людям не только в момент совестного акта, но и всю жизнь после него. И чем ранее ребенок переживает его до конца, хотя бы всего один раз, тем лучше. Свет совестного акта имеет свойство не угасать и тогда, когда по внешней видимости огонь его померк и не горит более; люди не представляют себе, во что бы превратилась их жизнь, если бы совесть угасла в них до конца и навеки, подобно тому, как они не воображают себе того вселенского мрака, который окутал бы нас, если бы солнце угасло навсегда, ибо теперешние наши ночи не дают нам настоящего мрака кромешного, а живут закатившимся солнцем. Пусть человеческая жизнь редко осуществляет совестный акт во всей его силе и славе; она все же остается пронизанной его зовами, его отсветами, его укорами, его обетованиями. Пусть люди суть существа житейского компромисса: эти компромиссы не компрометируют их до конца, пока в глубине сердца жива совесть. Пусть люди жадны, жестки и грешны, но Господь повелевает “солнцу” светить и для праведных, и для грешных. И часто, очень часто человек не сознает мотивов своего поступка, не отдает себе отчета в том, какое влияние на него имеет совесть и до какой степени он, падая и уже пав, спасен и пригрет ее незримыми лучами.
Дело не в том, чтобы все люди стали праведниками; и неизвестно, осуществится ли и когда — это неправдоподобное блаженство. Дело в том, чтобы каждое новое поколение расчищало в себе внутренние пути, ведущие к совести, и держало бы открытыми те священные ворота, за которыми она скрывается. Ибо бессовестное поколение, если оно придет когда-нибудь, погубит жизнь человека и его культуру на земле.
/Проф.И.А.Ильин, «Путь духовного обновления «, гл.4/.
1 Эта способность совестных укоров — доводить человека до галлюцинаций — была не раз описана в мировой литературе; срав. хотя бы у графа А. К. Толстого, «Князь Серебряный», «Ночное шествие»; у Пушкина, Борис Годунов, сцена в «Царских Палатах»; у Шиллера, «Разбойники», и у других. Срав. ямбическую сентенцию глубокомысленного римского драматурга начала нашей эры Публия Сириянина: «Nilestmiserius, quammalianimusconcius» (нет ничего более жалкого, чем душа, знающая за собою содеянное зло).
2 Cicero. Leg. 2, 4
3 Сравни формулу у глубокомысленного художника и философа Н. С. Лескова: «Я, когда мне что нужно сделать, сейчас себя в уме спрашиваю: можно ли это сделать во славу Христову? Если можно — так делаю, а если нельзя — того не хочу делать». «На краю света», глава v.
4 Срав. мои две работы о философии Фихте Старшего: “Кризис идеи субъекта в Наукоучении Фихте Старшего” и “Философия Фихте как религия совести”. Журнал Вопросы философии и психологии. Книги 111 и 112. Одно из сочинений Фихте так и называется: “sonnenklarerberichtoderversuchdenLeserzumverstehenzuzueingen”61…
5 По-гречески “???” — “даймоний”. Наивные и неосведомленные люди переводят это словом “демон” и начинает утверждать, будто Сократ знался с “нечистою силою”.
6 К Римлянам, глава 8, стих 26. По-гречески: “???”.
7 Эта молитва может быть выражена словами из православной утрени (“Великое славословие”62: “научи мя творити волю Твою, яко Ты еси Бог мой”.
8 См. в главе первой о “единении”.
9 См. раздел третий “Верный путь”.
10 произнесенное слово. (Примеч. ред.)
11 внутреннее слово. (Примеч. ред.)
12 См. раздел третий “Верный путь”.
13 См. главу первую, раздел шестой “О духовной любви”.
14 Шмелев. Свет разума.
15 См. Мтф. 5. 48. “Будьте совершенны, как совершенен Отец ваш небесный”.
16 См. главу вторую, раздел второй “Внутреннее освобождение”.
17 Все вырастающие отсюда особенности, осложнения и затруднения не могут быть здесь раскрыты и разъяснены. Это потребовало бы особого, пространного исследования.
18 Будда называет его “незапятнанным счастьем”. Срав. его диалог “Награда аскетизма”.
19 См. главу вторую, раздел третий “Политическая свобода”.
20 См. главу вторую, раздел второй “Внутреннее освобождение”.
21 См. главу третью, раздел первый “Значение совести”.